НовостиТекстыБлижний Круг
ИДИОТ

Пьеса в трёх эпизодах
по роману Ф.М.Достоевского


ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

Князь Лев Николаевич Мышкин
Аглая Епанчина
Лизавета Прокофьевна, её мать
Иван Фёдорович, её отец, генерал
Иван Петрович, пожилой барин
Сановник, глубокий старик
Княгиня Белоконская, старуха

Действие происходит на сцене, с трех сторон окружённой зрителями. В первом ряду среди них – действующие лица. На узком столе у стены – трёхстворчатое зеркало-складень. На сцене – высокий изящный столик для вазы и парковая скамья.
В третьем эпизоде звучит музыка ("Полиморфия" К.Пендерецкого).


ПРОЛОГ

Действие начинается в полной темноте. На сцену с горящей свечой, оберегая её пламя ладонью, входит Князь. Он медленно обходит зрителей и садится у зеркала, поставив свечу рядом.


ПЕРВЫЙ ЭПИЗОД

ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. Идиот!?
ИВАН ФЕДОРОВИЧ. Да, жалкий идиот, почти что нищий и принимает подаяния на бедность.
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. Вы говорите, его принять, теперь, сейчас?
ИВАН ФЕДОРОВИЧ. Совершеннейший ребёнок, и даже такой жалкий; голоден, чуть не плачет; припадки какие-то у него болезненные... Впрочем образованный. Он сейчас прямо из Швейцарии.
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. Вы меня удивляете: голоден и припадки! Какие припадки?
АГЛАЯ. Ах, маман, разумеется, принять, ведь с ним можно без церемоний! С ним и в жмурки можно играть.
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. В жмурки? Какие жмурки?
АГЛАЯ. Ах, маман, перестаньте представляться, пожалуйста. Позовите его, папа, маман позволяет.
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. Но с тем чтобы непременно завязать ему салфетку на шее, когда он сядет за стол; и позвать лакея, чтобы стоять за ним и смотреть за ним, когда он будет есть. Спокоен ли он по крайней мере в припадках? Не делает ли жестов?

Входит Князь.

КНЯЗЬ. Вы все смотрите на меня с таким любопытством, что, не удовлетвори я его, вы на меня, пожалуй, и рассердитесь.
АГЛАЯ. Сколько вам лет, князь?
КНЯЗЬ. Двадцать шесть.
АГЛАЯ. А я думала, гораздо меньше.
КНЯЗЬ. Да, говорят, у меня лицо моложавое.
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕЗНА. Я хочу знать, как вы рассказываете что-нибудь. Ну, говорите же.
АГЛАЯ. Маман, да ведь этак очень странно: я бы ничего не рассказала, если бы мне так велели.
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. Почему? Что тут странного? Язык есть, слава богу. Расскажите, как вам понравилась Швейцария.
КНЯЗЬ. Первое впечатление было очень сильное. Но, помню: грусть во мне была нестерпимая; мне даже хотелось плакать; я всё удивлялся и беспокоился; ужасно на меня подействовало, что всё это чужое; это я понял. Чужое меня убивало...
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. Вот, вот, и я им говорю, что всё это, и вся эта заграница, и вся эта ваша Европа, всё это одна фантазия, и все мы, русские, за границей, одна фантазия... Что ты все смеёшься, Аглая?
АГЛАЯ. Но князь ездил за границу лечиться, а не просто так. Правда, князь? А от чего вас лечили?
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. Аглая! Вы её извините, князь, и не отвечайте. Они и на до мной всё время смеются, но я ещё не так глупа, как кажусь и как меня дочки представить хотят. Я с характером и уж во всяком случае не так стыдлива, как Аглая. Вы даже не знаете, до какого сумасбродства она до сих пор застенчива: в детстве она в шкап залезала и просиживала в нём часа по два, по три, чтобы только не выходить к гостям. И это я без злобы говорю.
КНЯЗЬ. Я лучше отвечу. Частые припадки моей болезни сделали из меня совсем почти идиота. Мой воспитатель Павлищев встретился однажды в Берлине с профессором Шнейдером, который в Швейцарии лечит от идиотизма и сумасшествия, и отправил меня к нему лет назад около пяти, а сам два года назад умер, не сделав распоряжений. Шнейдер меня не вылечил, но очень много помог, и я решил возвратиться в Россию.
АГЛАЯ (Лизавете Прокофьевне). Этот князь, может быть, большой шут, а вовсе не идиот.
КНЯЗЬ. Мне кажется, мы такие разные люди на вид, что у нас, пожалуй, и не может быть много точек общих, но, знаете, я в эту последнюю идею сам не верю, потому что очень часто только так кажется, что нет точек общих, а они очень есть... Это от лености людской происходит, что люди так промеж собой на глаз сортируются и ничего не могут найти... А впрочем, я, может быть, скучно начал? Верите ли, дивлюсь на себя, как говорить по-русски не забыл. Вот с вами говорю теперь, а сам думаю: "А ведь я хорошо говорю". Я, может, потому так много и говорю.
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. Не правда ли, что он вовсе не такой... больной?
АГЛАЯ. Ну, теперь расскажите, как вы были влюблены.
КНЯЗЬ. Я не был влюблён. Я... был счастлив иначе.
АГЛАЯ. Как же, чем же?
КНЯЗЬ. В нашей деревне, где я лечился у Шнейдера, жила старая старуха, и вместе с ней, в маленьком и ветхом домишке, жила Мари, её дочь, лет двадцати, слабая и худенькая; у ней давно начиналась чахотка, но она всё ходила по домам в тяжёлую работу наниматься подённо – полы мыла, бельё, дворы обметала, скот убирала, – всё за самые мелкие гроши, тем они и жили. Один проезжий комми соблазнил её и увёз, а через неделю на дороге бросил одну. Она пришла домой побираясь, вся в лохмотьях, босая; шла она пешком всю неделю, ночевала в поле и очень простудилась. Она и прежде была собой не хороша; глаза только были тихие, добрые, невинные. Молчалива была ужасно. И вот когда она воротилась домой больная и истерзанная, никакого-то к ней сострадания не было ни в ком! Какие они на это жестокие! Какие у них тяжёлые на это понятия! Мать первая её и выдала на позор. Чуть не вся деревня сбежалась в избу к старухе, все, такою торопливою, жадною толпою. Мари лежала на полу, у ног старухи, голодная, оборванная, и плакала. Когда все набежали, она закрылась своими разбившимися волосами и так и приникла ничком к полу. И все кругом смотрели на неё как на гадину и бранили; мать на всё это кивала головой и одобряла. Старуха тогда уже почти умирала, и знала это, но всё-таки с дочерью помириться не подумала до самой смерти. И все два месяца принимала все услуги дочери молча и ни одного слова не сказала ей ласково, гнала спать в сени, почти не кормила её. Мари всё переносила, и сама считала себя за какую-то самую последнюю тварь. Когда старуха слегла совсем, Мари совсем уже перестали кормить: все её гнали и никто даже ей работы не хотел дать, как прежде. Она уже тогда начала кашлять кровью. Мне захотелось что-нибудь сделать Мари. У меня была такая маленькая бриллиантовая булавка, и я выручил за неё восемь франков. Я долго старался встретить Мари одну; наконец мы встретились за деревней, у изгороди, на боковой тропинке в гору, за деревом. Тут я ей дал восемь франков, а потом поцеловал её и сказал, чтоб она не думала, что у меня какое-нибудь нехорошее намерение, и что целую я её не потому, что влюблён в неё, а потому, что мне её очень жаль и что я с самого начала её нисколько за виноватую не почитал, а только за несчастную. Мне очень хотелось тут же и утешить и уверить её, что она не должна себя такою низкою считать пред всеми, но она, кажется, не поняла. Я это сейчас заметил, хотя она всё время почти молчала и стояла предо мной, потупив глаза и ужасно стыдясь. Когда я кончил, она мне руку поцеловала, и я тотчас же взял её руку и хотел поцеловать, но она поскорей отдёрнула. Вдруг в это время нас подглядели дети, целая толпа; они давно за мной подсматривали. Они и сначала меня не полюбили. Я был такой большой, я всегда такой мешковатый; я знаю, что я и собой был дурен... наконец, и то, что я был иностранец. И раньше они только смеялись надо мной, и теперь засмеялись; Мари бросилась бежать. Я хотел было говорить, но они в меня стали камнями кидать. А Мари догнали потом и забросали грязью. И всякий раз теперь, после того поцелуя, дети ей проходу не стали давать, дразнили пуще прежнего и грязью кидались; гонят её, она бежит от них с своею слабою грудью, задыхаясь. Один раз я даже бросился с ними драться. Потом я стал им говорить, говорил каждый день, когда только мог. Они иногда останавливались и слушали, хотя всё ещё бранились. Я им рассказал, какая Мари несчастная; скоро они перестали браниться и стали отходить молча. Мало-помалу мы стали разговаривать, я от них ничего не таил; я им всё рассказал. Ребёнку можно всё говорить, – всё; меня всегда поражала мысль, как плохо знают большие детей, отцы и матери даже своих детей. От детей ничего не надо утаивать под предлогом, что они маленькие, и что им рано знать. Какая грустная и несчастная мысль! И как хорошо сами дети подмечают, что отцы считают их слишком маленькими и ничего не понимающими, тогда как они всё понимают. Они очень любопытно слушали меня и скоро стали жалеть Мари. Иные, встречаясь с нею, стали ласково с ней здороваться. Однажды две девочки достали кушанья и снесли к ней, отдали, пришли и мне сказали. Они говорили, что Мари расплакалась и что они теперь её очень любят. Скоро и все стали любить её, а вместе с тем и меня вдруг стали любить. Они стали часто приходить ко мне и всё просили, чтоб я им рассказывал. Мне ничего другого не надобно было. Я не то чтоб учил их; о нет, там для этого был школьный учитель, Жюль Тибо. Он сначала всё качал головой и дивился, как это дети у меня всё понимают, а у него почти ничего, а потом стал надо мной смеяться, когда я ему сказал, что мы оба их ничему не научим, а они ещё нас научат. И как он мог ещё завидовать и клеветать на меня, когда сам жил с детьми! Через детей душа лечится...
АГЛАЯ. Что же вы замолчали?
КНЯЗЬ. Н-не знаю... Я одно лицо вспомнил...
АГЛАЯ. И поэтому на меня так уставились?
КНЯЗЬ. Удивительное лицо... и я уверен, что судьба не из обыкновенных.
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. Что вы тут говорите? Чьё лицо? Аглая, не мешай князю! Я ничего не понимаю! Князь прекрасно рассказывает.
КНЯЗЬ. Потом старуха, её мать, померла, и взрослые ещё больше возненавидели Мари, потому что считали, что она виновата в её смерти, хотя это была неправда. И поэтому все в деревне ужасно перепутались, когда узнали, что дети любят Мари. Им запретили даже встречаться с ней, но Мари уже была счастлива. Дети бегали потихоньку к ней в стадо, почти в полверсте от деревни, где она пряталась от взрослых, чтобы только обнять её, поцеловать, сказать: "Я вас люблю, Мари!" и потом стремглав бежать назад. Мари чуть с ума не сошла от такого внезапного счастия; ей это даже и не грезилось; она стыдилась и радовалась. Они часто после этого забегали ко мне и с такими радостными, хлопотливыми личиками передавали, что они сейчас видели Мари и что Мари мне кланяется. Мне кажется, для них была ужасным наслаждением моя любовь к Мари, и вот в этом одном, во всю тамошнюю жизнь мою, я и обманул их и не разуверил их. Мне её только очень жаль было. Но до какой степени были деликатны и нежны эти маленькие сердца: им, между прочим, показалось невозможным, что их добрый Леон так любит Мари, а Мари так дурно одета и без башмаков. Представьте себе, они достали ей и башмаки, и чулки, и бельё, и даже какое-то платье; как это они ухитрились, не понимаю. Я иногда ходил тоже потихоньку повидаться с Мари. Она уж становилась очень больна и едва ходила. Она сидела обычно в выступе скалы, в самом углу, от всех закрытом, и сидела почти без движения весь день, с закрытыми глазами, прислонив голову к скале, и дремала, тяжело дыша. Как я только показывался, Мари открывала глаза и бросалась целовать мне руки. Я уже не отнимал, потому что для неё это было счастье; она всё время, как я сидел, дрожала и плакала. Она бывала как безумная, в ужасном волнении и восторге. Однажды поутру у неё уже не хватило сил выйти из дому; она лежала в своей постели одна-одинёхонька. Два дня ухаживали за ней одни дети, но в деревне, кажется, стали жалеть Мари, и к ней стали ходить старухи, как там принято. Они отгоняли детей, но те подбегали под окно, чтобы только сказать: "Здравствуй, наша славная Мари!" А та, только завидит или заслышит их, вся оживлялась и тотчас же, не слушая старух, силилась приподняться на локоть, кивала им головой, благодарила. Через них она и умерла почти счастливая. Через них она забыла свою чёрную беду, как бы прощение от них приняла, потому что до самого конца считала себя великой преступницей. Они, как птички, бились крылышками в её окна и кричали ей каждое утро: "Мы тебя любим, Мари!" Она очень скоро умерла. Накануне её смерти, пред закатом солнца, я к ней заходил; кажется, она меня узнала, и я в последний раз пожал её руку; как иссохла у ней рука! А тут вдруг наутро приходят и говорят мне, что Мари умерла. Тут детей и удержать нельзя было: они убрали ей весь гроб цветами и надели ей венок на голову. На похоронах народу очень мало было, так только, из любопытства; но когда надо было нести гроб, то дети бросились все разом, чтобы самим нести. А потом они все бежали за гробом и плакали. С тех пор я рядом с детьми забыл всю мою тоску, которая часто охватывала меня в начале моей жизни там. И даже больше, во все эти годы с ними я и понять не мог, как тоскуют и зачем тоскуют люди. Вся судьба моя пошла на детей. Мне казалось, что я всё буду там, и мне на ум не приходило, что я поеду когда-нибудь сюда, в Россию. Я там много оставил, слишком много... Всё исчезло. Главное в том, что уже переменилась вся моя жизнь. Я сидел в вагоне и думал: "Теперь я к людям еду; я, может быть, ничего не знаю, но наступила новая жизнь. Я положил исполнить своё дело честно и твёрдо. С людьми мне будет, может быть, скучно и тяжело. На первый случай я положил быть со всеми вежливым и откровенным, больше от меня ведь никто не потребует. Может быть, и здесь меня сочтут за ребёнка, – так пусть! Меня тоже за идиота считают все почему-то, я действительно был так болен когда-то, что тогда и похож был на идиота; но какой же я идиот теперь, когда я сам понимаю, что меня считают за идиота?.. Когда я сел в вагон и вагон тронулся, дети все мне прокричали "ура!" и долго стояли на месте, пока совсем не ушёл вагон. И я тоже смотрел...
АГЛАЯ. Вы кончили?
КНЯЗЬ. Что? Кончил.
АГЛАЯ. Да для чего же вы про это рассказали?
КНЯЗЬ. Так... мне припомнилось... я к разговору... Вы не сердитесь на меня за что-нибудь?
АГЛАЯ. За что?
КНЯЗЬ. Да вот, что я всё как будто учу... Если сердитесь, то не сердитесь. Я ведь сам знаю, что меньше других жил и меньше всех понимаю в жизни. Я, может быть, иногда очень странно говорю...
АГЛАЯ. Коли говорите, что были счастливы, стало быть, жили не меньше, а больше; зачем же вы кривите и извиняетесь.
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. Как это, наконец, глупо!
АГЛАЯ. Вы, как кончите рассказывать, тотчас же и застыдитесь того, что рассказали. Отчего это?
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. Не верьте ей, князь; она это нарочно с какой-то злости делает; она вовсе не так глупо воспитана; не подумайте чего-нибудь, она уже вас любит. Не сердитесь. Девка самовластная, сумасшедшая, избалованная, – полюбит, так непременно вслух бранить будет и в глаза издеваться; я точно такая же была. Я её лицо знаю.
КНЯЗЬ. И я знаю.
АГЛАЯ. Это как?
КНЯЗЬ. Я ничего не могу сейчас сказать; я скажу потом.
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. Почему? Кажется, заметна?
КНЯЗЬ. О да, заметна; вы чрезвычайная красавица, Аглая Ивановна. Вы так хороши, что на вас боишься смотреть.
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. И только? А свойства?
КНЯЗЬ. Красоту трудно судить. Красота – загадка.


АНТРАКТ КО ВТОРОМУ ЭПИЗОДУ

Князь сидит перед зеркалом, спиной к нему. У зеркала горит свеча. Лицо Князя не освещено.

КНЯЗЬ. Это было в Швейцарии, в первые месяцы моего лечения. Я даже говорить не умел хорошо, понимать иногда не мог, чего от меня требуют. Раз я зашёл в горы, в ясный, солнечный день, и долго ходил с одною мучительною, но никак невоплощавшеюся мыслею. Предо мной было блестящее небо, внизу озеро, кругом горизонт светлый и бесконечный, которому конца-краю нет. Я долго смотрел в эту светлую, бесконечную синеву, терзался и плакал. Мучило меня то, что всему этому я совсем чужой. Что же это за пир, что же это за всегдашний великий праздник, которому нет конца и к которому тянет меня давно, всегда, с самого детства, и к которому я никак не могу пристать! Каждое утро восходит такое же светлое солнце; каждое утро на водопаде радуга; каждый вечер снеговая, самая высокая гора там, вдали, на краю неба, горит пурпуровым пламенем; каждая маленькая мушка, которая жужжит около меня в горячем солнечном луче, во всём этом хоре участница: место знает своё, любит его и счастлива; каждая-то травка растёт и счастлива! И у всего свой путь, и всё знает свои путь, с песнью отходит и с песнью приходит; один он ничего не знает, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш.

Князь встаёт и садится на скамью.


ВТОРОЙ ЭПИЗОД

АГЛАЯ (подходит к Князю). Спит! Вы спали!
КНЯЗЬ. Это вы! Ах, да! Это свидание... я здесь спал.
АГЛАЯ. Видела,
КНЯЗЬ. Меня никто не будил, кроме вас? Никого здесь, кроме вас, не было? Я думал, здесь была... другая женщина...
АГЛАЯ. Здесь была другая женщина?!
КНЯЗЬ. Это был только сон; странно, что в этакую минуту такой сон... Садитесь.
АГЛАЯ. Только всё-таки я бы никак не заснула на вашем месте; стало быть, вы, куда ни приткнётесь, так тут уж и спите.
КНЯЗЬ. Да ведь я всю ночь не спал, а потом ходил, ходил...
АГЛАЯ. Ну, довольно, я за делом пришла; мне много нужно вам сообщить. Вы знаете, что вечером у нас будут эти... гости?
КНЯЗЬ. Да, я приглашён.
АГЛАЯ. Я не захотела с ними спорить об этом; в иных случаях их не вразумишь. Отвратительны мне были всегда правила, какие иногда у маман бывают. Я про папашу не говорю, с него нечего и спрашивать. Маман, конечно, благородная женщина; осмельтесь ей предложить что-нибудь низкое, и увидите. Ну, а пред этою дрянью преклоняется. Я не про Белоконскую одну говорю; дрянная старушонка и дрянная характером, да умна и их всех в руках умеет держать, – хоть тем хороша. И смешно: мы всегда были люди среднего круга, самого среднего, какого только можно быть; зачем же лезть в тот великосветский крут? Сестры туда же...
КНЯЗЬ. Послушайте, Аглая Ивановна, мне кажется, вы за меня очень боитесь, чтоб я завтра не срезался... в этом обществе?
АГЛАЯ. За вас? Боюсь? Отчего мне бояться за вас, хоть бы вы... хоть бы вы совсем осрамились? Что мне? И как вы можете такие слова употреблять? Что значит "срезался"? Это дрянное слово, пошлое.
КНЯЗЬ. Это... школьное слово.
АГЛАЯ. Ну да, школьное слово! Дрянное слово! Вы намерены, кажется, говорить завтра всё такими словами. Жаль, что вы, кажется, умеете войти хорошо; где это вы научились? Вы сумеете взять и выпить прилично чашку чаю, когда на вас все будут нарочно смотреть?
КНЯЗЬ. Я думаю, что сумею.
АГЛАЯ. Как жаль, а то бы я посмеялась. Разбейте по крайней
мере китайскую вазу в гостиной! Она дарёная, мамаша с ума сойдёт и при всех заплачет, – так она ей дорога. Сделайте какой-нибудь жест, как вы всегда делаете, ударьте и разбейте. Сядьте нарочно подле... И потом, я бьюсь об заклад, что вы о какой-нибудь теме заговорите, о чём-нибудь серьёзном, учёном, возвышенном?
КНЯЗЬ. Я думаю, это было бы глупо... если некстати.
АГЛАЯ. Слушайте, раз навсегда: если вы заговорите о чём-нибудь вроде смертной казни, или об экономическом состоянии России, или о том, что "мир спасёт красота", то... я, конечно, порадуюсь и посмеюсь очень, но... предупреждаю вас заранее: не кажитесь мне потом на глаза! Слышите: я серьёзно говорю! На этот раз я уж серьёзно говорю!
КНЯЗЬ. Ну, вы сделали так, что я теперь непременно заговорю и даже... может быть... и вазу разобью. Давеча я ничего не боялся, а теперь всего боюсь. Я непременно срежусь.
АГЛАЯ. Так молчите. Сидите и молчите.
КНЯЗЬ. Знаете что: я лучше завтра совсем не приду! Отрапортуюсь больным, и кончено!
АГЛАЯ. Господи! Да видано ли где-нибудь это! Он не придёт, когда нарочно для него же и... о боже! Вот удовольствие иметь дело с таким... бестолковым человеком, как вы!
КНЯЗЬ. Ну, я приду, приду! И даю вам честное слово, что просижу весь вечер ни слова не говоря.
АГЛАЯ. И прекрасно сделаете!.. О какой это женщине вам приснилось?
КНЯЗЬ. Это... об... вы её видели...
АГЛАЯ. Понимаю, очень понимаю. Вы очень её... Как она вам приснилась, в каком виде? А, впрочем, я и знать ничего не хочу; не перебивайте меня... я не для того вас позвала... а вот для чего: я хочу сделать вам предложение быть моим другом. Что вы так вдруг на меня уставились?
КНЯЗЬ. Я никак не думал... ну... что надо делать такое предложение.
АГЛАЯ. А что же вы думали? Впрочем, вы, может, считаете меня маленькою дурой, как все меня дома считают?
КНЯЗЬ. Я не знал, что вас считают дурой, я... я не считаю. По-моему, вы даже и очень умны иногда.
АГЛАЯ. Не считаете? Очень умно с вашей стороны. Особенно умно высказано.
КНЯЗЬ. Вы очень похожи на Лизавету Прокофьевну.
АГЛАЯ. Как это? Неужели?
КНЯЗЬ. Ей-богу, так.
АГЛАЯ. Я благодарю вас; я очень рада, что похожа на маман. Вы, стало быть, очень её уважаете?
КНЯЗЬ. Очень, очень, и я рад, что вы это так прямо поняли.
АГЛАЯ. И я рада, потому что я заметила, как над ней иногда... смеются. Но слушайте главное: я долго думала и наконец вас выбрала. Я вас считаю за самого честного и за самого правдивого человека, всех честнее и правдивее; и если говорят про вас, что у вас ум... то есть что вы больны иногда умом (вы, конечно, на это не рассердитесь, я с высшей точки говорю), то зато главный ум у вас лучше, чем у них у всех, такой даже, какой им и не снился, потому что есть два ума: главный и неглавный. Так? Ведь так?
КНЯЗЬ. Может быть, и так...
АГЛАЯ. Я это всё сразу поняла, как вы впервые к нам пришли... Я не хочу, чтобы надо мной дома смеялись, я не хочу, чтобы меня считали за маленькую дуру; я не хочу, чтобы меня дразнили, потому что... я не хочу, чтобы меня беспрерывно выдавали замуж! Я хочу... я хочу... ну, я хочу бежать из дому, а вас выбрала, чтобы вы мне способствовали.
КНЯЗЬ. Бежать из дому!
АГЛАЯ. Да, да, да, бежать из дому! Я не хочу, не хочу, чтобы там вечно заставляли меня краснеть. Я не хочу краснеть ни пред ними, ни перед кем, а потому и выбрала вас. С вами я хочу всё, всё говорить, даже про самое главное, когда захочу; и вы ничего не должны скрывать от меня. Я хочу хоть с одним человеком обо всём говорить как с собой. Они вдруг стали говорить, что я вас жду и что я вас люблю... Я долго ждала вас, чтобы вам всё это сказать, с тех самых пор ждала, как вы мне то письмо оттуда написали, и даже раньше... Я хочу быть смелою и ничего не бояться. Я не хочу по их балам ездить, я хочу пользу приносить. Я уж давно хотела уйти. Я двадцать лет как у них закупорена, и всё меня замуж выдают. Я ещё четырнадцати лет думала бежать, хоть и дура была. Теперь я уже всё рассчитала и вас ждала... Я хочу в Париже учиться; я весь последний год готовилась и училась и очень много книг прочла; я все запрещённые книги прочла. Я с сестрами не хочу ссориться, но матери и отцу я давно уже объявила, что хочу совершенно изменить всю мою жизнь. Я положила заняться воспитанием, и я на вас рассчитывала, потому что вы говорили, что любите детей. Можем мы вместе заняться воспитанием, хоть не сейчас, так в будущем? Мы вместе будем пользу приносить, я не хочу быть генеральскою дочкою... Скажите, вы очень учёный человек?
КНЯЗЬ. О, совсем нет.
АГЛАЯ. Это жаль, а я думала... как же это я думала? Вы всё-таки будете меня руководить, потому что я вас выбрала.
КНЯЗЬ. Это нелепо, Аглая Ивановна.
АГЛАЯ. Я хочу, я хочу бежать из дому!.. Если вы не согласитесь, так я выйду замуж за Гаврилу Ардалионовича. Я не хочу, чтобы меня дома мерзкою женщиной почитали и обвиняли бог знает в чём.
КНЯЗЬ. В уме ли вы? В чём вас обвиняют? кто обвиняет?
АГЛАЯ. Дома, все, мать, сестры, отец, даже мерзкий ваш Коля! Если прямо не говорят, то так думают. Я им всем это в глаза высказала, и матери, и отцу. Маман была больна целый день; а папаша сказал мне, что я сама не понимаю, что вру и какие слова говорю. А я им тут прямо в глаза отрезала, что я уже всё понимаю, все слова, что я уже не маленькая... Что вы молчите, отвечайте же что-нибудь!
КНЯЗЬ. Вы не поверите, как теперь я боюсь за вас и – как радуюсь вашим словам. Но весь этот страх, клянусь вам, всё это мелочь и вздор. Ей-богу, Аглая! А радость останется. Я ужасно люблю, что вы такой ребёнок, такой хороший и добрый ребёнок! Ах, как вы прекрасны можете быть, Аглая!
АГЛАЯ. Вы тоже, кажется, надо мной смеётесь и их сторону держите; не сердите меня, я и без того не знаю, что со мной делается... я убеждена, что вы пришли сюда в полной уверенности, что я в вас влюблена и позвала вас на свидание.
КНЯЗЬ. Я действительно вчера боялся этого, но сегодня я убеждён, что вы...
АГЛАЯ. Как! Вы боялись, что я... вы смели думать, что я... Господи! Вы подозревали, пожалуй, что я позвала вас сюда с тем, чтобы вас в сети завлечь и потом чтобы нас тут застали и принудили вас на мне жениться...
КНЯЗЬ. Аглая Ивановна! как вам не совестно? Как могла такая грязная мысль зародиться в вашем чистом, невинном сердце? Ведь вы сами ни одному вашему слову не верите и... сами не знаете, что говорите!
АГЛАЯ. Совсем мне не стыдно; почему вы знаете, что у меня сердце невинное? Как смели вы тогда мне любовное письмо прислать?
КНЯЗЬ. Любовное письмо? Это письмо из сердца моего вылилось в самую тяжёлую минуту моей жизни! Я вспомнил о вас тогда как о каком-то свете... я...
АГЛАЯ. Я знаю, в какую это минуту...
КНЯЗЬ. О, если бы вы могли всё знать!
АГЛАЯ. Я всё знаю! Вы жили тогда в одних комнатах, целый месяц, с этою мерзкою женщиной, с которой вы убежали... Я вас совсем не люблю
КНЯЗЬ. Это неправда... Это неправда, вы всё это выдумали.
АГЛАЯ. Удивительно вежливо.
КНЯЗЬ. Вы очень несправедливы ко мне... к той несчастной, о которой вы сейчас так ужасно выразились, Аглая.
АГЛАЯ. Потому что я всё знаю, всё, потому так и выразилась! Я знаю, как вы, полгода назад, при всех предложили ей вашу руку. Не перебивайте, вы видите, я говорю без комментариев. После этого она бежала с Рогожиным; потом вы жили с ней в деревне какой-то или в городе, и она от вас опять воротилась к Рогожину, который любит её как... как сумасшедший. Потом вы прискакали теперь за ней сюда, тотчас же как узнали, что она в Петербург воротилась, а сейчас во сне её видели... Видите, что я всё знаю; ведь вы для неё, для неё сюда приехали?
КНЯЗЬ. Да, для неё... я не знаю зачем, но я приехал.
АГЛАЯ. Если приехали не зная зачем, стало быть, уж очень любите.
КНЯЗЬ. Нет. Нет, не люблю. О, если бы вы знали, с каким ужасом вспоминаю я то время, которое провёл с нею!
АГЛАЯ. Говорите всё.
КНЯЗЬ.Тут ничего нет такого, чего бы вы не могли выслушать. Почему именно вам хотел я всё это рассказать, и вам одной, – не знаю; может быть, потому, что вас в самом деле очень люблю. Эта несчастная женщина глубоко убеждена, что она самое павшее, самое порочное существо из всех на свете. Когда я пробовал разогнать этот мрак, то она доходила до таких страданий, что моё сердце никогда не заживёт, пока я буду помнить об этом ужасном времени. У меня точно сердце прокололи раз навсегда. О, может быть, вы этого не поймёте, Аглая! Знаете ли, что в этом беспрерывном сознании позора для неё, может быть, заключается какое-то ужасное, неестественное наслаждение, точно отмщение кому-то. О, я любил её; очень любил... но потом... потом... потом она всё угадала.
АГЛАЯ. Что угадала?
КНЯЗЬ. Что мне только жаль её, и что я... уже не люблю её. Я не верю в её счастье с Рогожиным; но у него огромное сердце, которое может страдать и сострадать. Когда он узнает всю истину и когда убедится, какое жалкое существо эта повреждённая, полоумная, – разве не простит он ей тогда всё прежнее, все мучения свои? Сострадание – это главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества...
АГЛАЯ. Вы и там читали ей такие же... проповеди?
КНЯЗЬ. О нет, я почти всё молчал. Я часто хотел говорить, но я, право, не знал, что сказать. Знаете, в иных случаях лучше совсем не говорить.
АГЛАЯ. А знаете ли вы, что она почти каждый день пишет ко мне письма?
КНЯЗЬ. Стало быть, это правда! Она безумная.
АГЛАЯ. Вот эти письма. Я никому их не показала, я вас ждала; вы знаете, что это значит? Ничего не угадываете?
КНЯЗЬ. О, оставьте её, умоляю вас! Что вам делать в этом мраке? Она вам больше писать не будет.
АГЛАЯ. Если так, то вы человек без сердца! Неужели вы не видите, что не в меня она влюблена, а вас, вас одного она любит! Неужели вы всё в ней успели заметить, а этого не заметили? Знаете, что это такое, что означают эти признания мне в любви, эти просьбы ко мне составить ваше счастие? Это ревность; это больше чем ревность! Она... вы думаете, что она в самом деле замуж за Рогожина выйдет? Она убьёт себя на другой день, только что мы обвенчаемся!
КНЯЗЬ. Бог видит, Аглая, чтобы возвратить ей спокойствие и сделать её счастливою, я отдал бы жизнь мою, но... я уже не могу любить её, и она это знает!
АГЛАЯ. Так пожертвуйте собой, это же так к вам идёт! Вы ведь такой великий благотворитель. И не говорите мне "Аглая"... Вы должны, вы обязаны воскресить её, вы должны...
КНЯЗЬ (неожиданно жёстко). Женщина способна замучить человека жестокостями и насмешками и ни разу угрызений совести не почувствовать, потому что про себя каждый раз будет думать, глядя на него: "Вот теперь я его измучаю до смерти, да зато потом ему любовью моею наверстаю..."
АГЛАЯ. Как вы побледнели!
КНЯЗЬ. Ничего; я мало спал; ослаб, я... мы действительно про вас говорили тогда, Аглая...
АГЛАЯ. Так это правда? Вы действительно могли с нею обо мне говорить и... и как могли вы меня полюбить, когда всего один раз меня видели?
КНЯЗЬ. Я не знаю как. В моём тогдашнем мраке мне мечталась... мерещилась, может быть, новая заря. Я не знаю,, как подумал о вас об первой. Я правду вам тогда написал, что не знаю. Всё это была только мечта, от тогдашнего ужаса... Я потом стал заниматься; я три года бы сюда не приехал...
АГЛАЯ. Стало быть, приехали для неё?
КНЯЗЬ. Да, для неё.

Пауза.

АГЛАЯ. Если вы говорите, если вы сами верите, что эта... ваша женщина... безумная, то мне ведь дела нет до её безумных фантазий... Прошу вас, Лев Николаич, взять эти три письма и бросить ей от меня! И если она, если она осмелится ещё раз мне прислать одну строчку, то скажите ей, что я пожалуюсь отцу и что ее сведут в смирительный дом...
КНЯЗЬ. Вы не можете так чувствовать... это неправда!
АГЛАЯ. Это правда! Правда!

Пауза.

Вы... плачете?
КНЯЗЬ. Нет, Аглая, нет, я не плачу.
АГЛАЯ. Не смотрите на меня, пожалуйста, прямо, отвернитесь.

Пауза.

Вы... не попрекнёте меня за теперешние грубые слова... когда-нибудь... после?
КНЯЗЬ. Что вы, что вы! И чего вы опять вспыхнули? Вот и опять смотрите мрачно! Вы слишком мрачно стали иногда смотреть, Аглая, как никогда не смотрели прежде. Я знаю, отчего это...
АГЛАЯ. Молчите, молчите!
КНЯЗЬ. Нет, лучше сказать. Я уже сказал, но... этого мало, потому что вы мне не поверили. Между нами всегда будет стоять одна несчастная...
АГЛАЯ. Молчите, молчите, молчите, молчите!


АНТРАКТ К ТРЕТЬЕМУ ЭПИЗОДУ

Князь сидит у зеркала лицом к нему и у свечи читает
письмо.

КНЯЗЬ. "Когда-то вы меня почтили вашею доверенностью. Может быть, вы меня совсем теперь позабыли. Как это так случилось, что я к вам пишу? Я не знаю; но у меня явилось неудержимое желание напомнить вам о себе, и именно вам. Сколько раз вы все бывали мне очень нужны, но из всех я видел одну только вас, Аглая. Вы мне нужны, очень нужны. Мне нечего писать вам о себе, нечего рассказывать. Я и не хотел того; мне ужасно бы желалось, чтобы вы были счастливы. Счастливы ли вы? Вот что только я и хотел вам сказать.
Ваш брат князь Лев Мышкин."

Князь ставит свечу на столик для вазы.


ТРЕТИЙ ЭПИЗОД

КНЯЗЬ. Вы меня видели ребёнком?
ИВАН ПЕТРОВИЧ (растягивая слова). И очень помню даже. Давеча, когда нас Иван Фёдорович познакомил, я вас тотчас признал, и даже в лицо. Вы проживали тогда у моих кузин, Натальи Никитишны и Марфы Никитишны, к которым вас устроил Николай Андреич Павлищев, мой родственник. Я часто заезжал к ним, – вы не помните? 0-чень может быть, что не помните... Вы были тогда... в какой-то болезни были тогда, так что я даже раз на вас подивился...
КНЯЗЬ. Ничего не помню!
ИВАН ПЕТРОВИЧ. Раз я даже побранился из-за вас с Марфой Никитишной, за систему воспитания, потому что всё розги и розги больному ребёнку – ведь это... согласитесь сами...
КНЯЗЬ. Так вы знаете Наталью Никитишну? Какая прекрасная, святая душа! Но и Марфа Никитишна, простите меня, но вы, кажется, ошибаетесь в Марфе Никитишне! Она была строга, но... ведь нельзя же было не потерять терпения... с таким идиотом, каким я тогда был. Ведь я был тогда совсем идиот, вы не поверите. Впрочем... впрочем, вы меня тогда видели и... Как же это я вас не помню, скажите, пожалуйста? Так вы... ах, боже мой, так неужели же вы в самом деле родственник Николаю Андреичу Павлищеву?
ИВАН ПЕТРОВИЧ. У-ве-ряю вас.
КНЯЗЬ. О, я ведь не потому сказал, чтоб я... сомневался... и, наконец, в этом разве можно сомневаться... хоть сколько-нибудь?
То есть даже хоть сколько-нибудь!! Но я к тому, что покойный Николай Андреич Павлищев был такой превосходный человек! Великодушнейший человек, право, уверяю вас!
ИВАН ПЕТРОВИЧ. Ах, боже мой! почему же я не могу быть родственником даже и ве-ли-ко-душному человеку?
КНЯЗЬ. Я... я опять сказал глупость, но... так и должно было быть, потому что я... я... я... впрочем, опять не к тому! Да и что теперь во мне, скажите, пожалуйста, при таких интересах... при таких огромных интересах! И в сравнении с таким великодушнейшим человеком, – потому что ведь, ей-богу, он был великодушнейший человек, не правда ли? Не правда ли?
ИВАН ПЕТРОВИЧ. Что превосходнейший человек, то вы правы,
да, да... это был человек прекрасный! Прекрасный и достойный.
Достойный даже, можно сказать, всякого уважения и... и очень
даже приятно видеть с вашей стороны...
САНОВНИК. Не с этим ли Павлищевым история вышла какая-то... странная... с аббатом... с аббатом... забыл, с каким аббатом, только все тогда что-то рассказывали.
ИВАН ПЕТРОВИЧ. С аббатом Гуро, иезуитом. Да-с, вот-с превосходнейшие-то люди наши и достойнейшие-то! Потому что всё-таки человек был родовой, с состоянием, камергер и если бы... продолжал служить... И вот бросает вдруг службу и всё, чтобы перейти в католицизм и стать иезуитом, да ещё чуть не открыто, с восторгом каким-то. Право, кстати умер... да и тогда все говорили...
КНЯЗЬ. Павлищев... Павлищев перешёл в католицизм? Быть этого не может!
ИВАН ПЕТРОВИЧ. Ну, "быть не может"! Это уж много сказать, и согласитесь, мой милый князь, сами... Впрочем, вы так цените покойного...
КНЯЗЬ. Вы не поверите, как вы меня огорчили и поразили!
ИВАН ПЕТРОВИЧ. Жалею; но, в сущности, всё это, собственно говоря, пустяки и пустяками бы кончилось, как и всегда; я уверен.
САНОВНИК. Это всё от нашей, я думаю, усталости... Вы, кажется, очень религиозны, что так редко встретишь теперь в молодом человеке.
КНЯЗЬ. Павлищев был светлый ум и христианин, истинный христианин, как же мог он подчиниться вере... нехристианской?.. Католичество – всё равно что вера нехристианская!
САНОВНИК. Ну, это слишком...
ИВАН ПЕТРОВИЧ. Как так это, католичество вера нехристианская? А какая же?
КНЯЗЬ. Нехристианская вера, во-первых! Это во-первых, а во-вторых, католичество римское даже хуже самого атеизма, таково моё мнение! Да! таково моё мнение! Атеизм только проповедует нуль, а католицизм идёт дальше: он искажённого Христа проповедует, им же оболганного и поруганного, Христа противоположного! Это моё мнение и давнишнее убеждение, и оно меня самого измучило. Римский католицизм верует, что без всемирной государственной власти церковь не устоит на земле. Папа захватил землю, земной престол и взял меч; с тех пор всё так и идёт, только к мечу прибавили ложь, пронырство, обман, фанатизм, суеверие, злодейство, играли самыми святыми, правдивыми, простодушными, пламенными чувствами народа, всё, всё променяли за деньги, за низкую земную власть. И это не учение антихристово?! Как же было не выйти от них атеизму? Атеизм прежде всего с них самих начался: могли ли они веровать себе сами? Он укрепился из отвращения к ним; он порождение их лжи и бессилия духовного! Атеизм! У нас не веруют ещё только сословия исключительные, корень потерявшие; а там, в Европе, уже страшные массы самого народа начинают не веровать, – прежде от тьмы и от лжи, а теперь уже из фанатизма, из ненависти к церкви и ко христианству!
ИВАН ПЕТРОВИЧ. Вы очень пре-у-вели-чиваете... В тамошней церкви тоже есть представители, достойные всякого уважения и до-бро-детельные...
КНЯЗЬ. Я никогда и не говорил об отдельных представителях церкви. Я о римском католичестве в его сущности говорил!
САНОВНИК. Но всё это известно и даже – не нужно и... принадлежит богословию...
КНЯЗЬ. Нет! нет! Это гораздо ближе касается нас, чем вы думаете. В этом-то вся и ошибка наша, что мы не можем ещё видеть, что это дело не исключительно одно только богословское! Ведь и социализм – порождение католичества и католической сущности! Он тоже, как и брат его атеизм, вышел из отчаяния, чтобы заменить собой потерянную нравственную власть религии, чтоб утолить жажду духовную возжаждавшего человечества и спасти его не Христом, а тоже насилием! Это тоже свобода чрез насилие, это тоже объединение чрез меч и кровь! По делам их узнаете их – это сказано! И не думайте, чтоб это было всё так невинно и бесстрашно для нас; о, нам нужен отпор, и скорей, скорей!
ИВАН ПЕТРОВИЧ. Но позвольте же, позвольте же, все ваши мысли, конечно, похвальны и полны патриотизма, но всё это в высшей степени преувеличено и... даже лучше об этом оставить...
КНЯЗЬ. Нет, не преувеличено, а скорей уменьшено; именно уменьшено, потому что я не в силах выразиться, но...
ИВАН ПЕТРОВИЧ. По-зволь-те же!
САНОВНИК. Мне кажется, что вас слишком уж поразил случай с вашим благодетелем; вы воспламенены... может быть, уединением. Если бы вы пожили больше с людьми, а в свете, я надеюсь, вам будут рады, как замечательному молодому человеку, то, конечно, успокоите ваше одушевление и увидите, что всё это гораздо проще... и к тому же такие редкие случаи... происходят, по моему взгляду, отчасти от нашего пресыщения, а отчасти от... скуки...
КНЯЗЬ. Именно, именно так! Великолепнейшая мысль! Именно "от скуки, от нашей скуки", не от пресыщения, а, напротив, от жажды... не от пресыщения, вы в этом ошиблись! Не только от жажды, но даже от воспаления, от жажды горячешной! И... я не думайте, что это в таком маленьком виде, что можно только смеяться; извините меня, надо уметь предчувствовать! Вот вы дивитесь на Павлищева, вы всё приписываете его сумасшествию или доброте, но это не так! И не нас одних, а всю Европу дивит в таких случаях русская страстность наша: у нас коль в католичество перейдёт, то уж непременно иезуитом станет, да ещё из самых подземных; коль атеистом станет, то непременно начнёт требовать искоренения веры в бога насилием, то есть, стало быть, и мечом! Отчего это, отчего разом такое исступление? Неужто не знаете? Оттого это, что он отечество нашёл, которое здесь просмотрел, и обрадовался! Не из одного ведь тщеславия происходят русские атеисты и русские иезуиты, а из боли духовной, из жажды духовной, из тоски по высшему делу, по крепкому берегу, по родине, в которую веровать перестали, потому что никогда её и не знали! И наши русские не просто становятся атеистами, а непременно уверуют в атеизм, как бы в новую веру, никак и не замечая, что уверовали в нуль. Такова наша жажда! Кто от родной земли отказался, тот и от бога своего отказался. Но откройте русскому человеку русский Свет, это сокровище, сокрытое от него в земле, покажите ему в будущем обновление всего человечества и воскресение его, может быть, одною только русскою мыслью, и увидите, какой исполин могучий, и правдивый, мудрый и кроткий вырастет пред изумлённым миром, изумленным и испуганным, потому что они ждут от нас одного лишь меча, меча и насилия, потому что они представить себе нас не могут, судя по себе, без варварства. И это до сих пор, и это чем дальше, тем больше! И...

Князь неожиданно опрокидывает столик с вазой (свечой). Всеобщее смятение. Князь стоит остолбенев.

ИВАН ПЕТРОВИЧ, Конечно, ваза была прекрасная. Я её помню здесь уже лет пятнадцать, да... пятнадцать...
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. Ну, вот беда какая! И человеку конец приходит, а тут из-за глиняного горшка! Неужто уж ты так испугался, Лев Николаич? Полно, голубчик, полно: пугаешь ты меня...
КНЯЗЬ. Как? вы прощаете меня в самом деле?
САНОВНИК. Успокойтесь, мой друг, это – преувеличение...
КНЯЗЬ, И за всё прощаете? За всё кроме вазы?
ЛИЗАВЕТА ПРОКОФЬЕВНА. Да что это он? Припадки, что ли, у него так начинаются?
КНЯЗЬ. Не обращайте внимания, Лизавета Прокофьевна, у меня не припадок, мне показалось... всё прошло... я сейчас уйду. Я знаю, что я... обижен природой. Я был двадцать четыре года болен, до двадцатичетырёхлетнего возраста от рождения. Примите же как от больного и теперь. Я сейчас уйду, сейчас, будьте уверены. Я не краснею, потому что ведь от этого странно же краснеть, не правда ли? – но в обществе я лишний... Я не от самолюбия... Я в эти дни много передумал и решил. Есть такие идеи, есть высокие идеи, о которых я не должен начинать говорить, потому что я непременно всех насмешу. У меня нет жеста приличного, чувства меры нет; у меня слова другие, а не соответственные мысли, а это унижение для этих мыслей. И потому я не имею права... к тому же я мнителен, я... я убеждён, что в этом доме меня не могут обидеть и любят меня более, чем я стою, но я знаю (я ведь наверно знаю), что после двадцати лет болезни непременно должно было что-нибудь да остаться, так что нельзя не смеяться надо мной... иногда... ведь так?
БЕЛОКОНСКАЯ. Ничего, батюшка, продолжай, продолжай, только не задыхайся, ты ж давеча с одышки начал и вот до чего дошёл; а говорить не бойся: эти господа и почудней тебя видывали, не удивишь, а ты ещё и не бог знает как мудрён, только вазу-то разбил да напугал.
КНЯЗЬ. Может быть, я говорю глупо, но – мне говорить надо, надо объяснить... даже хоть из уважения к самому себе.
БЕЛОКОНСКАЯ. Что ты на стены-то лезешь? Человек ты добрый, да смешной: два гроша тебе дадут, а ты благодаришь, точно жизнь спасли. Ты думаешь, это похвально, ан это противно.
САНОВНИК. Нет, право, он очень мил.
ИВАН ПЕТРОВИЧ. Ну, это вовсе не так...
САНОВНИК. Дайте ему говорить, он весь даже дрожит.
КНЯЗЬ. Я вошёл сюда с мукой в сердце, я... я боялся вас, боялся и себя. Я хотел вас узнать, хотел увидеть наших первых людей, и это было надо; очень, очень надо!.. Я много по России ездил... много видел. Трудно в новой земле, а Россия для меня новая земля, новых людей разгадывать. Но в русскую душу я начинал страстно верить... Мне надо было лично убедиться: действительно ли весь этот верхний слой русских людей уж никуда не годится, отжил своё время, иссяк исконною жизнью, и только способен умереть, но всё ещё в мелкой, завистливой борьбе с людьми... будущими, мешая им, не замечая, что сам умирает?
БЕЖЖОНСКАЯ. Ну, опять застучал!
САНОВНИК. Ещё раз прошу, успокойтесь, мой милый, мы обо всём этом в другой раз, и я с удовольствием...
КНЯЗЬ. Нет, знаете, лучше уж мне говорить! Мне Аглая Ивановна запретила вчера говорить и даже темы назвала, о которых нельзя говорить: она знает, что я в них смешон! Мне двадцать седьмой год, а ведь я знаю, что я как ребёнок. Я знаю, что мне лучше сидеть и молчать. Когда я упрусь и замолчу, то даже очень благоразумным кажусь, и к тому же обдумываю. Я вчера Аглае Ивановне слово дал, что весь вечер буду молчать.
САНОВНИК. Неужели?
КНЯЗЬ. Но я думаю минутами, что я и не прав, что так думаю, искренность ведь стоит жеста, так ли? Так ли?
САНОВНИК. Иногда.
ИВАН ПЕТРОВИЧ. Ну, это опять пре-у-ве-личение!
АГЛАЯ. Для чего, для чего вы это им говорите? Им! Им! Здесь ни одного нет, который бы стоит таких слов! Здесь все, все не стоят вашего мизинца, ни ума, ни сердца вашего! Вы честнее всех, благороднее всех, лучше всех, добрее всех, умнее всех! Здесь есть недостойные нагнуться и поднять платок, который вы сейчас уронили... Для чего же вы себя унижаете и ставите ниже всех? Зачем вы все в себе исковеркали, зачем в вас гордости нет?
КНЯЗЬ. Нет, нет, Аглая, я хочу всё объяснять, всё, всё, всё! О да! Вы думаете, я утопист? О нет, у меня, ей-богу, всё такие простые мысли... Вы не верите? Вы улыбаетесь? Знаете, я подл иногда, потому что веру в Россию теряю; давеча я шёл сюда и думал: "Ну, как я с ними заговорю? С какого слова надо начать, чтоб они хоть что-нибудь поняли?" Как я боялся, но за вас я боялся больше, ужасно, ужасно! А между тем мог ли я бояться, не стыдно ли было бояться? Что в том, что на одного передового такая бездна отсталых и недобрых? В том-то и радость моя, что я теперь убеждён, что вовсе не бездна, а всё живой материал! Нечего смущаться и тем, что мы смешны, не правда ли? Ведь это действительно так, мы смешны, легкомысленны, с дурными привычками, скучаем, глядеть не умеем, понимать не умеем, мы ведь все таковы, все, и вы, и я, и они! Ведь вы вот не оскорбляетесь же тем, что я в глаза говорю вам, что вы смешны? А коли так, то разве вы не материал? Знаете, по-моему, быть смешным даже иногда хорошо, да и лучше; скорее простить можно друг другу, скорее и смириться; не всё же понимать сразу, не прямо же начинать с совершенства! Чтобы достичь совершенства, надо прежде многого не понимать! А слишком скоро поймём, так, пожалуй, и не хорошо поймём. Я боюсь за вас, за вас всех и за всех нас вместе... Но за Россию, за русскую душу я уже не боюсь! Слушайте! Я знаю, что говорить нехорошо; лучше просто пример, лучше просто начать... я уже начал... и – и неужели в самом деле можно быть несчастным? О, что такое моё горе и моя беда, если я в силах быть счастливым? Знаете, я не понимаю, как можно проходить мимо дерева и не быть счастливым, что видишь его? Говорить с человеком и не быть счастливым, что любишь его? 0, я только не умею высказать... а сколько вещей на каждом шагу таких прекрасных, которые даже самый потерявшийся человек находит прекрасными? Посмотрите на ребёнка, посмотрите на божию зарю, посмотрите на травку, как она растёт, посмотрите в глаза, которые на вас смотрят и вас любят...

Резкая вспышка света, ослепляющая зрителей, затем полная темнота: у Князя припадок.


ЭПИЛОГ

Князь, сидя у зеркала, зажигает свечу.

КНЯЗЬ. А насчёт веры я в два дня четыре разные встречи имел. Утром ехал по одной новой железной дороге и часа четыре с одним известным социалистом в вагоне проговорил. Я ещё прежде о нем много слыхивал и, между прочим, как об атеисте. Он человек действительно учёный, и я обрадовался, что с настоящим учёным буду говорить. Сверх того, он на редкость хорошо воспитанный человек, так что со мной говорил совершенно как с равным себе по познаниям и по понятиям. В бога он не верует. Одно только меня поразило: что он вовсе как будто не про то говорил, во всё время, и потому именно меня поразило, что и прежде, сколько я ни встречался с неверующими и сколько ни читал таких книг, всё мне казалось, что и говорят они и в книгах пишут совсем будто не про то, хотя с виду и кажется, что про то. Я это ему тогда же и высказал, но, должно быть, неясно или не умел выразить, потому что он ничего не понял... Вечером я остановился в уездной гостинице переночевать, и в ней только что одно убийство случилось, в прошлую ночь, так что все об этом говорили, когда я приехал. Два крестьянина, и в летах, и не пьяные, и знавшие уже давно друг друга, приятели, напились чаю и хотели вместе, в одной каморке, ложиться спать. Но один у другого подглядел, в последние два дня, часы серебряные, на бисерном жёлтом снурке, которых, видно, не знал у него прежде. Этот человек был не вор, был даже честный и, по крестьянскому быту, совсем не бедный. Но ему до того понравились эти часы и до того соблазнили его, что он наконец не выдержал: взял нож и, когда приятель отвернулся, подошёл к нему осторожно сзади, наметился, возвёл глаза к небу, перекрестился и, проговорив про себя с горькою молитвой: "Господи, прости ради Христа!" – зарезал приятеля с одного раза, как барана, и вынул у него часы. Наутро я вышел по городу побродить, вижу, шатается по деревянному тротуару пьяный солдат, в совершенно растерзанном виде. Подходит ко мне: "Купи, барин, крест серебряный, всего за двугривенный отдаю; серебряный!" Вижу в руке у него крест, и, должно быть, только что снял с себя, на голубой, крепко заношенной ленточке, но только настоящий оловянный, с первого взгляда видно, большого размера, осьмиконечный, полного византийского рисунка. Я вынул двугривенный и отдал ему, а крест тут же на себя надел, – и по лицу его видно было, как он доволен, что надул глупого барина, и тотчас же отправился свой крест пропивать, уж это без сомнения. Я тогда под самым сильным впечатлением был всего того, что так и хлынуло на меня на Руси; ничего-то я в ней прежде не понимал, точно бессловесный рос, и как-то фантастически вспоминал о ней в эти пять лет за границей. Вот иду я да и думаю: нет, этого христопродавца подожду ещё осуждать. Бог ведь знает, что в этих пьяных и слабых сердцах заключается. Чрез час, возвращаясъ в гостиницу, наткнулся на бабу с грудным ребёнком. Баба ещё молодая, ребёнку недель шесть будет. Ребёнок ей и улыбнулся, по наблюдению её, в первый раз от своего рождения. Смотрю, она так набожно-набожно вдруг перекрестилась. "Что ты, говорю?" (Я ведь тогда всё расспрашивал.) "А вот, говорит, точно так, как бывает материна радость, когда она первую от своего младенца улыбку заприметит, такая же точно бывает и у бога радость всякий раз, когда он с неба завидит, что грешник пред ним от всего своего сердца на молитву становится". Это мне баба сказала, почти этими же словами, и такую глубокую, такую тонкую и истинно религиозную мысль, такую мысль, в которой вся сущность христианства разом выразилась, то есть всё понятие о боге как о нашем родном отце и о радости бога на человека, как отца на своё родное дитя, – главнейшая мысль Христова! Простая баба! Правда, мать... и, кто знает, может, эта баба женой тому же солдату была. Так вот: сущность религиозного чувства ни под какие рассуждения, ни под какие проступки и преступления и ни под какие атеизмы не подходит; тут что-то не то, и вечно будет не то; тут что-то такое, обо что вечно будут скользить атеизмы и вечно будут не про то говорить. Но главное то, что всего яснее и скорее на русском сердце это заметишь, и вот моё заключение! Это одно из самых первых моих убеждений, которые я из нашей России выношу. Есть что делать на нашем русском свете! Есть!

Князь медленно закрывает створки зеркала. Аглая берёт горящую свечу и уходит мимо зрителей со сцены.

КОНЕЦ
ссылка 0
поделиться